А также о том, что Матисс — фонарь, о природе счастья, об итальяшках с их цивилизацией и о вездесущих дураках, которым нужны портреты.
Валентин Серов попусту слов не тратил — даже среди близких он имел репутацию «великого молчальника». Однако, если уж художник решал высказаться, то говорил наотмашь и от души: честность и прямота были свойственны ему не только в работе. Артхив собрал цитаты из писем Серова к жене и друзьям (кроме указанных отдельно). Авторские пунктуация и орфография сохранены.
Поди, разбери, где счастье, где несчастье. Все мне говорят, что я счастливец, очень может быть, охотно верю, но сам себя счастливым не называю и никогда не назову, точно так же как и несчастным, хотя и об одном ухе и с вечной тяжестью на сердце.
Поди, разбери, где счастье, где несчастье. Все мне говорят, что я счастливец, очень может быть, охотно верю, но сам себя счастливым не называю и никогда не назову, точно так же как и несчастным, хотя и об одном ухе и с вечной тяжестью на сердце.
Площадь Святого Марка в Венеции
1887, 23.3×31.5 см
Рим сам стал как-то похуже — глупое веселье ему не к лицу, а кроме того, современный итальяшка провел ради удобства повсюду трамваи, все истрамваено. Черт бы ее драл, эту цивилизацию с трамваями, кинематографами, граммофонами — излишняя торопня.
Когда я здоров совершенно, то я охотно готов расстаться с жизнью, так сказать, но как только нездоров, то совершенно даже наоборот.
Единственное мое оружие — это кисть и карандаш. Другим не владею.
(В разговоре с княгиней Юсуповой)
Когда я здоров совершенно, то я охотно готов расстаться с жизнью, так сказать, но как только нездоров, то совершенно даже наоборот.
Единственное мое оружие — это кисть и карандаш. Другим не владею.
(В разговоре с княгиней Юсуповой)
Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?
1905, 47.5×41.5 см
То, что пришлось видеть мне из окон Академии художеств 9 января, не забуду никогда — сдержанная, величественная, безоружная толпа, идущая навстречу кавалерийским атакам и ружейному прицелу — зрелище ужасное. То, что пришлось услышать после, было еще невероятнее по своему ужасу. Ужели же, если государь не пожелал выйти к рабочим и принять от них просьбу — то это означало их избиение? Кем же предрешено это избиение? Никому и ничем не стереть этого пятна.
Быстро, с налету, всякий может сделать, а вот напишите во сто сеансов, да так, чтобы сохранилась вся свежесть одного.
Я неразвратим.
(в разговоре с матерью)
Все вылезло, выползло на улицу — все бабы с детьми или беременные сидят на подоконниках, в подворотнях, на тротуарах, и все это лущит семячки — что-то невероятное. Сядешь на извозчичье сиденье — в семячках, на подножках семячки, на трамвае весь пол в семячках, бульвары, скамьи — все засыпано семячками. Скоро вся Москва будет засыпана этой дрянью. На бульваре видел няньку, у нее дитя спало — оно было засыпано семячками.
Быстро, с налету, всякий может сделать, а вот напишите во сто сеансов, да так, чтобы сохранилась вся свежесть одного.
Я неразвратим.
(в разговоре с матерью)
Все вылезло, выползло на улицу — все бабы с детьми или беременные сидят на подоконниках, в подворотнях, на тротуарах, и все это лущит семячки — что-то невероятное. Сядешь на извозчичье сиденье — в семячках, на подножках семячки, на трамвае весь пол в семячках, бульвары, скамьи — все засыпано семячками. Скоро вся Москва будет засыпана этой дрянью. На бульваре видел няньку, у нее дитя спало — оно было засыпано семячками.
Пишу портреты направо и налево и замечаю, что чем больше их сразу приходится за день писать — тем легче, право, а то упрешься в одного — ну, хоть бы в нос Гиршмана, так и застрял в тупике. Кроме того, примечаю, что женское лицо, как ни странно, дается мне легче, — казалось бы, наоборот.
Матисс, хотя и чувствую в нем талант и благородство, — но все же радости не дает, — и странно, все другое зато делается чем-то скучным — тут можно попризадуматься.
Вопрос о мусорности всего нового — вечен, и часто то, что считалось мусором вначале, потом оценивается.
Матисс, хотя и чувствую в нем талант и благородство, — но все же радости не дает, — и странно, все другое зато делается чем-то скучным — тут можно попризадуматься.
Вопрос о мусорности всего нового — вечен, и часто то, что считалось мусором вначале, потом оценивается.
Теперь Репин хвалит Врубеля, а я хорошо помню, как он его ругательски ругал раньше. Да, Репин художник громадный, единственный у нас, — а мнение его ничего, по-моему, не стоит, да и меняет он его легко.
Вчера умер Врубель от воспаления легких. Перенесли его в Академию в церковь. Отпевают сегодня, и завтра похороны. Его лицо в гробу теперь очень напоминает прежнего молодого Врубеля — нет одутловатостей и пятен. Не знаю, жалеть ли или радоваться его смерти.
Вчера умер Врубель от воспаления легких. Перенесли его в Академию в церковь. Отпевают сегодня, и завтра похороны. Его лицо в гробу теперь очень напоминает прежнего молодого Врубеля — нет одутловатостей и пятен. Не знаю, жалеть ли или радоваться его смерти.
Портрет художника М.А. Врубеля
1907, 39.7×29.8 см
Живу здесь в Риме барином, можно сказать. А приятно утром купить хорошую свежую душистую розу и с ней ехать на извозчике в Ватикан, что ли, или Farnesin’y.
Г-жа Северова выпустила свои воспоминания (под редакцией Репина, очевидно, на сей раз). Слегка просмотрел эту книгу, и мне очень захотелось просто задрать юбки этой бабе и высечь, больше ничего — немножко грубо, но что делать! (Наталья Норманд-Северова — жена Ильи Репина, при его поддержке сочиняла романы, повести, эссе, трактаты- ред.)
Ох, трудно мне дается работа, и упорным трудом, — нет, чтобы так — взять да спеть. У меня отвратительное перо и бумага — пожалуйста, не подумай, что у меня прогрессивный паралич.
Г-жа Северова выпустила свои воспоминания (под редакцией Репина, очевидно, на сей раз). Слегка просмотрел эту книгу, и мне очень захотелось просто задрать юбки этой бабе и высечь, больше ничего — немножко грубо, но что делать! (Наталья Норманд-Северова — жена Ильи Репина, при его поддержке сочиняла романы, повести, эссе, трактаты- ред.)
Ох, трудно мне дается работа, и упорным трудом, — нет, чтобы так — взять да спеть. У меня отвратительное перо и бумага — пожалуйста, не подумай, что у меня прогрессивный паралич.
Натюрморт. Фрукты на блюде (Синие сливы)
1910, 80×116 см
Очень неплох наш московский Матисс — Машков — серьезно. Его фрукты весьма бодро и звонко написаны. Сам Матисс не нравится — это фонарь (Это слово обязано суждению, высказанному Ш. Бодлером. Он утверждал, что «идея прогресса смешна и что она служит признаком упадка. Эта идея есть „фонарь“, распространяющий мрак на все вопросы знания, и кто хочет видеть ясно в истории, тот прежде всего должен загасить этот коварный светильник». О Матиссе Серов отзывается в письме коллекционеру Морозову, имея в виду панно «Танец» и «Музыка» — ред.).
На всех частях света живут дураки, которым нужны, извольте видеть, портреты.
Видел сегодня бой быков (хорошо быки всаживают рога в лошадей, а то и в людей — одному матадору в ногу да через себя перекинул — превесело, а из лошадей кровь, как из кранов) — бойня, в сущности.
Что другое, а хоронят у нас в России преотлично.
На всех частях света живут дураки, которым нужны, извольте видеть, портреты.
Видел сегодня бой быков (хорошо быки всаживают рога в лошадей, а то и в людей — одному матадору в ногу да через себя перекинул — превесело, а из лошадей кровь, как из кранов) — бойня, в сущности.
Что другое, а хоронят у нас в России преотлично.
Заглавное фото: Валентин Серов, 1905 г.
Цитаты художника Валентина Серова Андрей Зимоглядов
Цитаты художника Валентина Серова Андрей Зимоглядов