В 1945-м в лондонской The Lefevre Gallery открылась выставка, с которой началась слава Фрэнсиса Бэкона. Это был погожий апрельский денек. Знаменитый арт-критик Джон Расселл писал, что выставка совпала с окончанием Второй мировой войны в Европе, и «публика, проникнутая духом оптимизма и ностальгии, шла смотреть картины с благодарностью, ощущением, что ужасы остались позади и все теперь будет в порядке».
Публику ждал отрезвляющий сюрприз: Вторая мировая закончилась, а вот Фрэнсис Бэкон только начинался. Те, кто входил в зал насвистывая, выходили уже в гробовой тишине.
«Три этюда к фигурам у подножия распятия» произвели взрывной эффект: критики были разгневаны, напуганы, подавлены, восхищены. Едва ли эта картина кому-то понравилась. В этом смысле она была сродни прозе Достоевского или фильмам Пола Томаса Андерсона: ее было трудно любить, куда легче было перед ней благоговеть. Глядя на нее, ты оказывался запертым в лишенном перспективы, безвыходно плоском пространстве, заполненном криком и страданием. А легкомысленный морковный фон лишь усиливал ощущение воспаленного кошмара. Это было яркое переживание, могучий экзистенциальный опыт. Впрочем, проникнутая духом оптимизма публика, говоря современным языком, не отказалась бы это «развидеть».
На первых порах критики препарировали творчество Бэкона не столько в искусствоведческих, сколько в терапевтических целях. Было непросто принять бесцеремонность, с которой он окунал зрителя в кромешные бездны своего подсознания. Но еще тяжелее было допустить, что бэконовская жуть существует сама по себе – без причины, морали и смысла.
Многие пытались объяснить, «что хотел сказать нам автор своей работой». Кто-то считает, что бэконовские биоморфы – это фурии, ведь Фрэнсис был одержим Эсхилом. Кто-то уверен, что Бэкон переосмысливает библейский сюжет в контексте современных войн и катаклизмов. Кто-то не сомневается, что художник зашифровал в триптихе автопортрет. На левой «створке» – образ матери: согбенной, покорившейся, оплывшей в восковом смирении. Справа – фигура отца: орущая, доминирующая, кентавроподобная. Папа художника был коннозаводчиком, этим объясняется проплешина травы под его «копытом». В центре – сам Фрэнсис: шипит и корчится под гнетом отцовской любви.
Все версии в равной степени убедительны. Прийти же к согласию нет никакой возможности, поскольку ответов не существует – сам Бэкон не знал, что он хочет сказать. Интуитивный гений, он никогда не знал, куда его заведет траектория кисти, он лишь надеялся, что подсознание снова вытолкнет из своих темных глубин очередной яркий образ. Обычно подсознание не подводило.
Живопись была для него не способом объяснить, а попыткой понять. Разумеется, «Три этюда к фигурам у подножия распятия» - не единственная работа Фрэнсиса Бэкона, которую невозможно интерпретировать с позиций авторской воли. Вспомните хотя бы,
что получилось, когда он задумал нарисовать падающую в траву птицу.
Автор: Андрей Зимоглядов