войти
опубликовать

Наталья
Гарбер

Россия • художник, представитель галереи
Заказ работы

Ода к радости

Наталья Гарбер, из книги "Джем" (2010)
Они играли вместе. Два рояля на сцене – белый и черный – как две огромных ладони. Видимо, они договорились, что все будет честно. Поэтому после каждой сюиты или ноктюрна они менялись местами. Марусин был крупный огромный мужик с большими руками, кровь с молоком, под два метра ростом. Мунь Чень – маленький вьетнамец, еле дотягивающий до полутора метров и юркий как лавочник.
Около каждого рояля стоял крутящийся стульчик. Когда они менялись местами, Мунь Чень выкручивал стульчик до максимальной высоты, а Марусин спускал его до минимальной. В результате Марусин выглядел как взрослый, усевшийся на детский трехколесный велосипед, а Мунь Чень едва доставал ногами до педалей. Они играли этюды для двух роялей, автора я не помню, только скрип выворачиваемых и вворачиваемых табуреточек. Еще помню Марусинские всплески – он играл сочно, будто сажал звуки в грядку - и они у него там разрастались, как в сказке. А Мунь Чень был нежный и звонкий: играя, он покачивался как цветок на ветру и излучал не звуки, а тонкий запах. Нежный запах ванили в кондитерской лавочке.
В конце второго отделения запах ванильного сада ясно держался в воздухе, и у меня слегка кружилась голова. Они кланялись, почти держась за руки, как дети – большой и маленький. Мунь Чень после концерта вернулся домой, и больше я о нем не слышала. Знатоки говорят, этот концерт был его звездным часом. Марусин вскоре тоже уехал, но в Англию – и сделал себе ослепительное имя на Западе.
Лет через двадцать я увидела телеинтервью Марусина. Он велел журналисту перестать называть себя исполнителем. «Как же вы сами определяете свои отношения с инструментом?» – удивилась та. Марусин задумался и сказал: «Я с ним живу».
– Бывает, что вы слушаете свои старые записи и недовольны ими, потому что сегодня совершенно иначе воспринимаете эту музыку?
– Нет, я всегда очень внимательно относился к записям. Я с полной отдачей стремился достичь наивысших результатов в своем школярском состоянии, то есть приблизительно до 45-летнего возраста. Результат был всегда настолько серьезен и искренен, что никогда не раздражал меня впоследствии.
Он очень рано понял, что нужно срочно бежать от времени, подниматься над ним, как над национальностью. Становиться надкультурным и вневременным. Его эмиграция была частью этого плана. Он говорил, что признак настоящего произведения искусства именно в том, что, отделившись от своего создателя, оно выстраивается само – по законам времени, в котором живет и развивается человечество. И не устаревает.
Журналистка спросила его о судьбе известного пианиста. Марусин придвинулся к собеседнице как к роялю: «Он не поднялся до настоящего величия, потому что недостаточно серьезно работал над собой в философском отношении. Довольно рано развился, твердо верил в свое изумительное дарование и обладал громадной энергетической силой. Но так никогда и не поднялся до духовных высот, на которых человек уподобляется Создателю. И время его за это погубило. Основная работа при любом даровании идет внутри. Мы все это знаем, читали ж в книжках. Но почти никто эту работу не делает, потому что она очень серьезна и тяжела. Играя Шопена, мелочной лавки из души не выкинешь, а она мешает звучать».
Камера взяла общий план, и я отметила, что у шестидесятилетнего Марусина по-прежнему огромный рост, молодой голос, отличная пластика и задорный вид. Он заиграл глазами, журналистка подалась вперед и игриво сказала: «Вы так резки в суждениях!». Марусин в ответ подскочил, нажав ногой на несуществующую педаль: «Как же не быть резким, если мы говорим о культуре – ведь от нее зависит существование планеты, ее благополучие, развитие! И вы ждете, что я буду дипломатично отстаивать свое творческие кредо?!»
Он надвинулся на собеседницу с такой страстью, что девушка слегка отпрянула. Марусин тут же быстро откинулся, как если б закончил играть этюд. Журналистка испугалась, что потеряла контакт, вскинула микрофон и с надеждой спросила: «Скажите, должен ли музыкант рассказывать о своей жизни, быть открытым для публики, для прессы?»
«Должен или не должен - это личное дело каждого, правда?» – пианист выпрямился в кресле, вскинув руки как птица. Потом быстро продолжил: «Зависит, прежде всего, от характера. Но вопрос этот стоит поднять на метафизическую высоту. Художник, я думаю, обязан быть открытым и чистым, как кристалл. Каждый, кто ставит себе великие цели, должен от мелочной лавки душевной стремиться к космической чистоте!»
Последний аккорд своей речи Марусин подкрепил тем же резким, отрывающимся от клавиш движением руки, которым заканчивал когда-то играть ноктюрн с Мунь Ченем. Журналистка почему-то радостно рассмеялась, я – тоже.
Интервью закончилось, на телеэкране пошли титры на фоне записи вчерашнего концерта Марусина. Он играл Шопена – сосредоточенно и страстно. В окне концертного зала белела звезда. В зале бурно дышали женщины и распускались невидимые цветы.
Несколько бутонов выпало из телевизора на ковер моей комнаты. Я подобрала их и поставила в вазу. Они до сих пор стоят на окне и пахнут свободой.